Помните свое первое стихотворение, написанное «всерьез»?
Я помню свое самое первое стихотворение, и оно было всерьез. Я очень рано начал читать и писать, с трех лет, поэтому первое стихотворение было написано, когда я обиделся на маму. Написал я его на обрывке бумажки, наверняка неправильно, — возможно, буквы были не те, — и на хлебный мякиш прилепил ее на кухне, чтобы мама увидела и поняла, как она была неправа. Стихотворение странненькое:
Мамка Люська-Капитуська,
ты плохая до весны.
Казалось бы, ругательное — и такой переход в конце.
Я обычно всех спрашиваю о главном в жизни музыкальном альбоме, — а вас хочу спросить о самом сильном читательском впечатлении.
Поэтическом? Я до сих пор помню, как в 13–14 лет читал Кушнера: «Два мальчика, два тихих обормотика…». Не могу сказать, что Кушнер после этого стал моим любимым поэтом, но все равно. По молодости, как и многие, любил Тарковского. На всю жизнь осталась любовь к Пастернаку — до сих пор, наверное, это мой любимый поэт.
Хотя то, что я делаю, и близко не похоже на Пастернака.
Это правда. Как вам кажется, существует ли вообще взаимосвязь между тем, что вы любите читать, и тем, что сами пишете? Или это совершенно разные вещи?
Наверное, совершенно разные.
Я понимаю, о чем говорит Пастернак, и чувствую, как он это пишет. Но точно так же я помню, как столкнулся с Хвостом (поэтом Алексеем Хвостенко — Прим. ред.) и сразу задался вопросом: «А что, так можно писать?». Подражанием я переболел немножко раньше, когда в седьмом–восьмом классах пытался что-то делать. Я понимал, что получается плохо — и вот тогда можно было говорить о подражании, когда хочется писать «как вот этот». А потом ты понимаешь, что это все просто не твоя история.
Свой «голос» можно обрести, никому не подражая?
Трудно сказать. Мне кажется, это вопрос без ответа. Ты же не можешь жить вне социума, вне того, что в тебя «сыплется», что ты случайно воспринимаешь. Наверное, если бы я рос в глухой деревне, то и писалось бы что-то совершенно другое.
Вы с Хвостенко сперва познакомились лично или через тексты?
Я знал какие-то его вещи, но не знал, что это Хвостенко: «Вальс-жалоба Солженицыну» или «Анаша, анаша, до чего ж ты хороша». Эти вещи звучали еще в то время, когда я был совсем юн. Кто-то пел их под гитару, но у меня не было никакой ассоциации, что это Хвостенко. А потом мы поехали в Париж на гастроли — и познакомились там с Хвостом. Зацепились, задружились. Ленька так вообще особо. Много сидели на сквоте у Хвоста, выпивали. Даже что-то типа альбома записали.
В начале «АукцЫона» тексты писали не только вы, но и, например, Олег Гаркуша. Вы для себя не определяли, чем различаются ваши песни?
У Олега это, как правило, ситуация. То есть он рассказывает историю. Я — нет.
Мои тексты мы с Ленькой по тысяче раз переделываем. Слушаем, как слова звучат с музыкой, вместе переписываем. У Олега тоже так бывало, когда Федоров брал его текст, половину переделывал, остальное выбрасывал и оставлял, скажем, одну фразу для припева: «Осколки девичьих сердец хрустят у меня под ногами». И попробуй определи, чья она там была. Это дело такое: «поверить алгеброй гармонию».
Мы недавно с Олегом Нестеровым говорили о новом альбоме «Мегаполиса», и он сказал, что фонемы, звук на самом деле важнее, чем слова и их смысл.
Это правда, важнее. У меня часто так было: пишу и понимаю, что где-то стоит не тот звук. Он просто туда не лезет. Меняешь слово — и песня начинает работать. Хотя это новое слово может вообще нелогично выглядеть на своем месте.
Например, у нас очень долго не получалась песня «Далеко»: она была какая-то вымученная, там был один куплет, Леня ее даже с Хвостом переделывал. А потом мне вдруг взял и приснился припев — полностью, от начала до конца. И мне стало понятно, что песня готова. Хотя Федоров новые слова долгое время не принимал:
Солнце в губы крича.
День от месяца
Нынче ключик, очаг,
Поднебесица.
Вот строчка, где «ключик, очаг», Лене принципиально не нравилась. А с моей точки зрения это были главные слова.
Вы в нескольких интервью говорили, что до определенного момента все песни для «АукцЫона» писали как либреттист, то есть всегда «слова на музыку», а потом это изменилось. Можете рассказать, как именно вы писали раньше?
Есть музыка, ты ее слушаешь, слушаешь. Вдруг — раз! — какое-то слово выскочило. За ним еще одно — за это уже можно зацепиться. Потихоньку оформляется некая конструкция. Надо сказать, что я 100 % своих текстов не воспринимаю как свои. У меня нет гордости за то, что я их написал, потому что я их не писал никогда. Моя задача всегда была в том, чтобы услышать текст. Потому что текст — это нечто идеальное, что уже есть. И моя задача как либреттиста — попытаться расслышать этот звук.
Как это происходит?
Почти всегда одинаково.
Ходишь-ходишь, у тебя в голове крутится эта музыка, сводит тебя с ума. Потом вдруг текст собрался — чувствуешь, что сделал эту песню. Выдыхаешь — и «до свидания!»: на пару недель в больницу с приступом язвы. Еще для песни обязательно нужен толчок: я не умею ничего «выдумывать». Должно что-то случиться. Ты прочитал книжку или попал в какую-то ситуацию — и вот у тебя в башке вертятся два слова, которые вдруг превращаются в какую-то конструкцию. Ты начинаешь их видеть.
Это я уже говорю о том, как пишется стихотворение. Слова как бы сами по себе живут, крутятся, а твое дело — развернуть их, от чего-то оттолкнувшись. Если ты работаешь в качестве либреттиста, «толчком» будет музыка. Она может, кстати, и не нравиться: мы с Федоровым очень долго ругались, когда я ему пытался донести: «Люди так не говорят. Это неестественная интонация». И потом мы немного меняли мелодию, чтобы создалось впечатление «естественной речи», даже если говорить на «тарабарском» языке.
Бывало так, что текст совсем не попадал в музыку? Условно, приносите вы «Охотника», а Федоров такой говорит: «Нет, песня должна быть не об этом».
Так не было. Обычно он просто начинал на кухне под гитару петь что-то свое, отшлифовывал какие-то моменты. Я ему, условно, говорю: «Давай вот такую фразу». Он поет эту фразу — получается говно полное. Он поет другую, поет третью. «О, смотри-ка, а здесь второе слово в шестой строчке зацепилось». То есть всегда должно быть ощущение жизни. И ты начинаешь расковыривать эту засыпанную пирамиду.
Иногда Леня берет мой готовый текст и не стесняясь его кромсает, лепит из двух один. Ему дано такое «право первой ночи». Я какие-то вещи могу оспорить, конечно, сказать «вот это плохо», «это не звучит», «это мне не нравится». Как правило, мы всегда находим компромисс. Иногда бывает, что он просто слепил из трех стихотворений одно — и нормально. Если меня от этого не корежит — ну и хорошо.
Вы сразу угадываете, как текст будет звучать? Или в исполнении Федорова все каждый раз переворачивается?
Скорее всего, не угадываю.
Например, «Стало, стало, было, не было» у меня в голове звучало совершенно по-другому. «Страшно умирать не хочется» — то же самое. Оба этих текста вообще не были написаны под музыку. Вообще, это хорошо, что я не угадываю. Если бы вдруг я написал пьесу и мне нужно было бы ее поставить, я бы как режиссер никогда не взялся. Очень трудно работать со своим материалом: для себя он выглядит гораздо более однозначным, чем для других. И намного больше шанс, что получится скомканно.
«И я думаю: как прекрасен этот мир», — пел Луи Армстронг. Способность размышлять, строить планы, оценивать мир с помощью слов для большинства из нас совершенно естественна. Но есть те, кому внутренняя речь недоступна — вплоть до того, что они считают ее художественным вымыслом
Польское издание выйдет 29 ноября